Личное честолюбие и жажду славы, проявлявшиеся то как выражение высокого чувства собственного достоинства, то, казалось бы, в гораздо большей степени -- как выражение высокомерия, далекого от благородства, Якоб Буркхардт изображает как характерные свойства ренессансного человека[11]. Сословной чести и сословной славе, все еще воодушевлявшим по-настоящему средневековое общество вне Италии, он противопоставляет общечеловеческое чувство чести и славы, к которому, под сильным влиянием античных представлений, итальянский дух устремляется со времен Данте, Мне кажется, что это было одним из тех пунктов, где Буркхардт видел чересчур уж большую дистанцию между Средневековьем и Ренессансом, между Италией и остальной Европой. Ренессансные жажда чести и поиски славы -- в сущности, не что иное, как рыцарское честолюбие прежних времен, у них французское происхождение; это сословная честь, расширившая свое значение, освобожденная от феодального отношения и оплодотворенная античными мыслями. Страстное желание заслужить похвалу потомков не менее свойственно учтивому рыцарю XII и неотесанному французскому или немецкому наемнику XIV столетия, чем устремленным к прекрасному представителям кватроченто. Соглашение о Combat des trente [Битве Тридцати][5*] (от 27 марта 1351 г.) между мессиром Робером де Бомануаром и английским капитаном Робертом Бемборо последний, по Фруассару, заключает такими словами: "...и содеем сие таким образом, что в последующие времена говорить об этом будут в залах, и во дворцах, на рыночных площадях, и в прочих местах по всему свету"[12]. Шателлен в своем вполне средневековом почитании рыцарского идеала тем не менее выражает уже вполне дух Ренессанса, когда говорит:
Honneur semont toute noble nature
Кто благороден, честь того влечет
D'aimer tout ce qui noble est en son estre.
Стремить любовь к тому, что благородно.
Noblesse aussi y adjoint sa droiture[13].
К ней благородство прямоту причтет.
В другом месте он отмечает, что евреи и язычники ценили честь дороже и хранили ее более строго, ибо соблюдали ее ради себя самих и в чаянии воздаяния на земле, -- в то время как христиане понимали честь как свет веры и чаяли награды на небесах[14].
Фруассар уже рекомендует проявлять доблесть, не обусловливая ее какой-либо религиозной или нравственной мотивировкой, просто ради славы и чести, в также -- чего еще ожидать от этакого enfant terrible -- ради карьеры[15].
Стремление к рыцарской славе и чести неразрывно связано с почитанием героев; средневековый и ренессансный элементы сливаются здесь воедино. Жизнь рыцаря есть подражание. Рыцарям ли Круглого Стола или античным героям -- это не столь уж важно. Так, Александр[6*] со времен расцвета рыцарского романа вполне уже находился в сфере рыцарских представлений. Сфера античной фантазии все еще неотделима от легенд Круглого Стола. В одном из своих стихотворений король Рене видит пестрое смешение надгробий Ланселота, Цезаря, Давида, Геркулеса, Париса, Троила[7*], и все они украшены их гербами[16]. Сама идея рыцарства считалась заимствованной у римлян. "Et bien entretenoit, -- говорят о Генрихе V, короле Англии, -- la discipline de chevalerie, comme jadis faisoient les Rommains"[17] ["И усердно поддерживал <...> правила рыцарства, как то некогда делали римляне"]. Упрочивающийся классицизм пытается как-то очистить исторический образ античной древности. Португальский дворянин Вашку де Лусена, который переводит Квинта Курция для Карла Смелого, объявляет, что представит ему, как это уже проделал Маерлант полутора веками ранее, истинного Александра, освобожденного от той лжи, которая во всех имевшихся под рукой сочинениях по истории обильно украшала это жизнеописание[18]. Но тем сильнее его намерение предложить герцогу образец для подражания, и лишь у немногих государей стремление великими и блестящими подвигами подражать древним выражено было столь же сознательно, как у Карла Смелого. С юности читает он о геройских подвигах Гавейна и Ланселота; позднее их вытеснили деяния древних. На сон грядущий, как правило, несколько часов кряду читались выдержки из "les haultes histoires de Romme"[19] ["высоких деяний Рима"]. Особое предпочтение отдавал Карл Цезарю, Ганнибалу и Александру, "lesquelz il vouloit ensuyre et contrefaire"[20] ["коим он желал следовать и подражать"], -- впрочем, все современники придавали большое значение этому намеренному подражанию, видя в нем движущую силу своих поступков. "Il desiroit grand gloire, -- говорит Коммин, -- qui estoit ce qui plus le mettoit en ses guerres que nulle autre chose; et eust bien voulu ressembler a ces anciens princes dont il a este tant parle apres leur mort"[21] ["Он жаждал великой славы <...>, и это более, нежели что иное, двигало его к войнам; и он желал походить на тех великих государей древности, о коих столько говорили после их смерти"]. Шателлену довелось увидеть, как впервые претворил Карл в практическое действие свои высокие помыслы о великих подвигах и славных деяниях древних. Это было в 1467 г., во время его первого вступления в Мехелен в качестве герцога. Он должен был наказать мятежников; следствие было проведено по всей форме, и приговор произнесен: одного их главарей должны были казнить, другим предстояло пожизненное изгнание. На рыночной площади был сооружен эшафот, герцог восседал прямо напротив; осужденного поставили на колени, и палач обнажил меч; и вот тогда Карл, до сего момента скрывавший свое намерение, воскликнул: "Стой! Сними с него повязку, и пусть он встанет".
"Et me percus de lors, -- говорит Шателлен, -- que le c?ur luy estoit en haut singulier propos pour le temps a venir, et pour acquerir gloire et renommee en singuliere ?uvre"[22] ["И тогда я приметил, <...> что сердце его влеклось к высоким, особенным помыслам для грядущих времен, дабы особенный сей поступок стяжал ему честь и славу"].
Пример Карла Смелого наглядно показывает, что дух Ренессанса, стремление следовать прекрасным образцам античных времен непосредственно коренятся в рыцарском идеале. При сравнении же его с итальянским понятием virtuoso[8*], обнаруживается различие лишь в степени начитанности и во вкусе. Карл читал классиков пока что лишь в переводах и облекал свою жизнь в формы, которые соответствовали эпохе пламенеющей готики.
Столь же нераздельны рыцарские и ренессансные элементы в культе девяти бесстрашных, "les neuf preux". Эта группа из девяти героев: трех язычников, трех иудеев и трех христиан -- возникает в сфере рыцарских идеалов; впервые она встречается в V?ux du paon [Обете павлина] Жака де Лонгийона примерно около 1312 г.[23] Выбор героев выдает тесную связь с рыцарским романом: Гектор, Цезарь, Александр -- Иисус Навин, Давид, Иуда Маккавей -- Артур, Карл Великий, Готфрид Бульонский. От своего учителя Гийома де Машо эту идею перенимает Эсташ Дешан; он посвящает немало своих баллад этой теме[24]. По-видимому, именно он, удовлетворив необходимость в симметрии, которой столь настоятельно требовал дух позднего Средневековья, добавил девять имен героинь к девяти именам героев. Он выискал для этого у Юстина и в других источниках некоторые, частью довольно странные, классические персонажи: среди прочих -- Пентесилею, Томирис, Семирамиду[9*] -- и при этом ужасающе исказил большинство имен. Это, однако, не помешало тому, что идея вызвала отголоски; те же герои и героини снова встречаются у более поздних авторов, например в Le Jouvencel [Юнце]. Их изображения появляются на шпалерах, для них изобретают гербы; все восемнадцать шествуют перед Генрихом VI, королем Англии, при его торжественном вступлении в Париж в 1431 г.[25]
Сколь живучим оставался этот образ в течение XV столетия и позже, доказывает тот факт, что его пародировали: Молине тешится повествованием о девяти "preux de gourmandise"[26] ["доблестных лакомках"]. И даже Франциск I одевался иной раз "a l'antique" ["как в древности"], изображая тем самым одного из девяти "preux"[27].